Расскажите о звукорежиссуре, это ведь немаловажная часть кинопроизводства.
Я давно, уже с первого с фильма, понял, как важен для кино качественный звук. Я столько раз видел, как начинающие режиссеры, преодолев бесконечные препятствия, финансовые и организационные, снимают свой первый фильм — и портачат со звуком. Поэтому я в свое время подробно разобрался с озвучанием. Практически во всех моих фильмах звук писался вживую, что требует дополнительных усилий и времени на подготовку. Зачастую подготовиться к записи звука сложнее, чем спланировать эпизод и определить, как должна двигаться камера. Но именно звук определяет исход многих битв на съемочной площадке. Хороший звук открывает в фильме такие измерения, о которых и не подозреваешь. Брессон знал в этом толк, в каждом его фильме есть моменты тишины — и каждая тишина разная, со своими шумами. Сравните тонкую работу Брессона с каким-нибудь «Апокалипсисом сегодня», где звук концептуально не выдержан, и тебе по голове постоянно долбит отбойный молоток. Как в первых цветных фильмах, где изображение такое яркое, что глаз режет.
Вы никогда не хотели снять сюжетное игровое кино вообще без диалогов?
А «Фата-моргана»? Мне кажется, невозможно рассказать историю без слов, к тому же отношения между людьми устанавливаются главным образом при помощи диалога, так что я бы крепко подумал, прежде чем снимать совсем немое кино, без диалогов и без музыки. «Паломничество» я не считаю немым фильмом, потому что там музыка неразрывно связана с изображением. Единственный жанр, который точно обойдется без слов и музыки, — это порно: там достаточно вздохов, криков и стонов.
Вы умеете читать ноты?
Едва ли найдется много оперных режиссеров, которые не знают нотной грамоты, и я — один из них. Причина этому — маленькая детская трагедия. Мне тогда было тринадцать. На уроке музыки в школе учитель вызывал всех по списку и просил спеть. За этим стояла некая идеология: в то время была популярна теория, что у каждого есть врожденные музыкальные способности, не важно, умеет человек петь или нет. И вот пришла моя очередь, мне велели встать. «Я не буду петь», — сказал я. Такой уж возраст, я начал дерзить, и ситуация сразу накалилась. Я заявил: «Сэр, вы можете хоть сальто вперед и назад сделать, хоть по стенам бегать, хоть по потолку. Я… не… стану… петь». Он так разозлился, что привел директора, и они перед всем классом стали обсуждать, не выгнать ли меня из школы. Запахло жареным, но я стоял на своем. И тогда они сделали очень нехорошую вещь — взяли весь класс в заложники. «Никто не выйдет из класса, пока Херцог не споет». Друзья начинают уговаривать меня, мол, ладно тебе, мы не будем слушать, на перемену ведь пора. Тут вмешивается директор: «Если Херцог не споет, все останутся без перемены». Я понимал, что они хотят сломить меня, и не уступал. Но сорок минут спустя все же спел, ради своих одноклассников. Я пел и понимал, что никогда в жизни больше не буду этого делать. И действительно никогда больше не пел и ноты не стал учить. Мне до сих пор крайне неприятно об этом вспоминать. А тогда я сказал себе: «Никто больше меня не сломит. Никогда. Ни за что». Я продолжал учиться, но на уроках музыки пребывал в прострации. Я не слушал, находился на другой планете. С тринадцати до восемнадцати лет музыка для меня не существовала.
После окончания школы я ощутил этот огромный пробел и с жадностью бросился слушать музыку без разбора. Я начал с Генриха Шютца и от него двигался назад во времени. Лишь значительно позже я узнал Вагнера и более поздних композиторов. Да, отдельно стоит рассказать о «Шестой книге мадригалов» Джезуальдо. Это было настоящее озарение. Я так перевозбудился, что позвонил Флориану Фрике в три часа ночи, чтобы излить свои восторги. Когда через полчаса ему удалось вставить слово, он сказал: «Вернер, любой, кто вообще слушает музыку, знает „Шестую книгу“ Джезуальдо. Ты так взволнован, как будто новую планету открыл». Но для меня это действительно было колоссальное открытие, породившее в конце концов фильм о Джезуальдо, который я вынашивал несколько лет.
Вагнером я проникся сравнительно поздно. Я получил телеграмму от Вольфганга Вагнера с просьбой поставить «Лоэнгрина» и немедленно отправил ответ, состоявший из одного единственного слова: «Нет». Он продолжал настаивать, а я продолжал отказываться. Через несколько недель он что-то заподозрил и спросил, слышал ли я вообще эту оперу. Я сказал: «Нет». А он ответил: «Я пошлю вам свою любимую запись, послушайте ее, пожалуйста. Если после этого вы не измените свое решение, я вас больше не побеспокою». Когда я услышал форшпиль — увертюру, — я был ошеломлен. Для меня все как будто осветилось, потрясение было сильнейшим и прекрасным, я понял, что вещь грандиозная. И я подумал: «Пожалуй, мне хватит смелости», — и немедленно принял предложение поставить оперу в Байройте. Я предложил Вагнеру: «Давайте сыграем увертюру — в ней все основные музыкальные темы оперы, — а занавес открывать не будем. А когда люди начнут шуметь и требовать оперу мы будем повторять увертюру снова и снова, пока все не сбегут из зала». Кажется, я понравился Вагнеру.
Что вы имеете в виду под «превращением всего мира в музыку»?
Опера — это отдельная вселенная. На сцене опера представляет самостоятельный мир, космос, превращенный в музыку. Мне нравится вся эта помпезность, буйство человеческих эмоций, любовь ли это, ненависть, ревность или чувство вины. Я часто спрашиваю себя, способны ли люди принять ту крайнюю степень экзальтации и чистоты, что существует на оперной сцене? Конечно да, тем ведь и прекрасна опера, хотя сюжеты ее зачастую неправдоподобны. Эмоции в опере — как аксиомы в математике: предельно упрощены и концентрированы. Совершенно не важно, что либретто в большинстве своем плохи, а иногда вообще чудовищны, как в «Жанне д'Арк». Оперные сюжеты настолько же реальны, как вероятность сорвать пять джекпотов подряд в лотерею. Но стоит зазвучать музыке — истории обретают смысл. Проступает их подлинная, внутренняя правда, и тогда они кажутся вполне реалистичными.